И Никанор со своего дальнего места у стула увидел, что Юсефина Маркстрём плачет. Да, действительно плачет, не фальшивыми крокодильими слезами, а настоящими слезами печали, тревоги или гнева. Он много раз видел, как мать плачет, но в этот раз ее слезы тронули его как никогда, как будто он хотел утешить ее и одновременно закричать, что он против всех этих слез, молитв, псалма и царившей в комнате тишины. Но с бегущими по щекам слезами она стала молиться все более рьяно, как будто отчаянно пытаясь убедить Всевышнего, что Маркстрёмы никогда, ни разу в жизни ворами не были, к чужому имуществу не притрагивались и денег не крали. «Дорогой Господь, — продолжила она после небольшой передышки, — в милости своей ты заботишься о нас о всех, приглядываешь за теми, кто готов погрязнуть в полном греха мире и страдает оттого, возьми же за руку Эву-Лийсу и наставь ее на путь истинный, дабы не стала она как те юнцы-бродяги, что слоняются без дела и живут во грехе. Дорогой Иисус, ты знаешь, что зерна греха проросли в ее сердце, так не позволь греховности Эвы-Лийсы заразить наших невинных детей!»
Тут тревога и муки совести, казалось, поразили родителей Никанора в самое сердце. Мама начала громко всхлипывать, в тишине, царившей на кухне у Маркстрёмов, звуки плача казались оглушительными. Карл Вальфрид после минутного замешательства присоединился к жене, слегка неуверенно, как бы мыча и похрюкивая так, что было неясно, молится он или оплакивает грешницу. Да, оба они рыдали, отчасти горюя об Эве-Лийсе с ее воровством, отчасти тревожась, что зерна греха перелетят с этого юного, но уже прогнившего колоска на их собственных детей и прорастут в них. В завершение Юсефина добавила: «О Господь, Спаситель мира сего, помоги нам, дабы напасть греховная не перешла на Ансельма, Акселя, Даниэля и Никанора, дорогой Иисус, ты ведь так милостив, ты не позволишь им стать такими как Эва-Лийса. Кровью Христовой, аминь».
— Кровью Христовой, аминь! — торжествующе и с облегчением вторил стоявший справа от нее супруг. — Аминь, аминь, аминь, аминь, — послышались разрозненные, но послушные голоса мальчиков. Затем повисла недолгая пауза, а Юсефина серьезно и требовательно взглянула на Эву-Лийсу.
— Аминь, — наконец отозвалась и она.
— А теперь споем хором «Я гость и незнакомец», — объявил отец семейства, слегка запоздало пытаясь сделать вид, что это он ведет церемонию. Запевал сам Карл Вальфрид, чуточку громковато, а остальные несколько сдавленно подпевали.
Все пели, и Эва-Лийса с ними. «Ведь здесь, на этом свете, — пели они, — повсюду живет грех. С ним чуждой для нас станет краса земных утех. Но он проклясть не может и проклят будет сам, меня он все же гложет. Ему не место Там».
Так они и пели. Дом, дом, мой милый дом. Все пять куплетов. Служба подошла к концу.
Вечером все оставались на удивление притихшими.
Никанор только и делал, что поглядывал на других, как будто пытаясь что-то понять, но не решаясь спросить. Ничего особенного он не увидел. Папа усердно корпел над кассовой книжкой, записывая все доходы и расходы за неделю; книга представляла собой тетрадь с синей обложкой и разлинованными страницами, этой тетрадки отцу, должно быть, хватит на всю оставшуюся жизнь. Юсефина молча сидела, как будто с затекшей шеей: так обычно бывало, когда она уставала, раздражалась, злилась или грустила — выяснить, что именно с ней происходит, удавалось нечасто. На ужин ели поджаренную ржаную кашу с брусникой. Еду поделили поровну; накладывая кашу, Юсефина выглядела строго и хладнокровно, двигалась угловато, как будто хотела соблюсти строжайшую справедливость. Никанору вдруг захотелось, чтобы она перед сном погладила их по голове — всех, включая Эву-Лийсу, но он знал, что притрагиваться друг к другу не позволялось.
Пришлось довольствоваться едой, справедливостью, пожеланием спокойной ночи и суровым выражением лица.
Вечером Никанору не спалось. Он встал попить воды из ведра. В маленькой комнате на раскладном диване спали мама с папой, из кухни он разглядел лицо Юсефины. Во сне оно выглядело мягким, детским, она спала с приоткрытым ртом, губы будто вот-вот собирались расползтись в рассеянной, счастливой улыбке. Никанор замер и тихо дышал, чтобы никого не разбудить. Она спала как младенец.
Мальчик простоял так долго-долго, как будто пытаясь что-то понять. Затем решился, осторожно поднялся по лестнице на чердак, открыл дверь и бросил взгляд на кровать Эвы-Лийсы. В летнюю ночь лучи света мягко падали на пол, и он увидел, что девочка сидит в кровати. Она подложила подушку под спину и натянула одеяло до подбородка. Услышав Никанора, Эва-Лийса, казалось, на секунду испугалась, но затем медленно отвернулась к окну.
Она вспоминает Карелию, подумал он. Горные долины и пасущихся там овец.
— Эва-Лийса, — тихо прошептал Никанор.
Она ничего не ответила. Никанор осторожно присел на краешек кровати, увидел ее совершенно распухшее лицо и все понял. Она оперлась на изголовье кровати и смотрела в окно. Она уже не плакала.
Мальчик не знал, что и делать.
Он не знал, что сказать, да она бы и не ответила. На стекле пестрели мушиные точки, за окном неприметно дрожали осины, ее взгляд был как будто прикован к чему-то снаружи, словно она никогда больше не повернется к нему.
— Эва-Лийса, — прошептал он, но было по-прежнему тихо.
Никанор огляделся по сторонам.
У стены напротив стоял буфет: Никанор резко встал с кровати и тихо подошел к нему. Там внутри у дверцы стоял сахар. Трогать его было строго запрещено, и все же мальчик взял щипцы, отломил кусочек и прикрыл дверцу буфета.
Когда он опять присел на кровать, Эва-Лийса взглянула на него.
Ее потемневшие глаза были прикованы к Никанору. Как будто, вглядываясь в него, она пыталась получить какой-то ответ или попросить о чем-то, но глаза не выдавали ее чувств, оставаясь внимательными и опухшими, и ему больше не казалось, что Эва-Лийса сейчас в Карелии рассматривает, как на снегу в горах сверкают цветы. Короткостриженые волосы, обгрызенные ногти, Господь, смилостивься и не позволь греху заразить нас, дабы мальчики не стали как она. Кровью Христовой.
Она дышала тихо, как будто спала, но глаза оставались открытыми.
Никанор вытянул руку и протянул ей кусок сахара. Эва-Лийса не двинулась и не приняла его. Мальчик ждал долго. За окном шелестели листья осины, плавно, спокойно покачиваясь, но Никанор не замечал ничего, кроме глаз Эвы-Лийсы, темных, наблюдающих за ним. Он поднес сахар поближе, вплотную к ней. Губы у нее были сухие, слегка потрескавшиеся, она дышала. Он поднес сахар совсем близко. И вот наконец заметил, как губы почти что неуловимо разомкнулись: самым кончиком языка она осторожно дотронулась до белой поверхности сахара.
Улыбающийся мужчина
«Мы также хотели бы выразить благодарность за Ваше невероятно человечное отношение к нам. С истинным почтением, подписавшиеся ниже».
Отец Никанора в те годы нередко повторял: от права голоса пользы мало. Бедным голос дарует Господь.
Он имел в виду, что право голоса не так-то просто сохранить. Ведь если не оплатить налог, то и голосовать нельзя. Карл Вальфрид считал, что с Богом проще. Например, вспоминается, как его вызвали на собрание в Шеллефтео, где решался важный вопрос: год тогда выдался удачный, и у отца было право голоса. Он поехал. Фабрика Бюрео отправила своего представителя, у которого голосов было больше, чем во всем Шеллефтео. Карл Вальфрид вернулся домой, его голос ничего не значил. И тут все стало ясно. Право голоса трудно сохранить, а пользы от него никакой. Время было тяжелое. Ему действительно с трудом удалось скопить деньги. Он свозил домой бревна и вырезал из них абсолютно гладкий брус, не допуская шероховатостей, края требовались совершенно ровные. В качестве образца использовали доску с прямыми углами. Вид бруса назывался девять на девять, и, если размеры совпадали, за это неплохо платили. Где-то одну крону. Ездить тоже приходилось неблизко. В то время он на лошади доезжал аж до Восточного Фальмарка, останавливался передохнуть вместе с лошадью, а затем ехал в Бюрео. Там на предприятии проводился замер. Сначала мерной вилкой измеряли длину, а затем проверяли, чтобы ни один край не оказался косым или узким, все делалось абсолютно идеально. Приходилось тяжко: если выявлялся малейший изъян, брус забраковывали. А если все бревно было кривым, то его просто откидывали в сторону и даже не возвращали Карлу Вальфриду. Брус был бракованным. С приезжими вроде отца Никанора обращались как хотели.